Бравый солдат Швейк на войне 1812 года

Бравый солдат Швейк на войне 1812 года

Коллекционер жизни

Напиши сегодня «Войну и мир» — не прочтут. Терпения не хватит. Создай «Лолиту» — никто не шелохнется: худосочная нимфетка не потягается с могучим харассментом. Зато брякни в телевизоре или Интернете банальность (а лучше глупость) — обрушится шквал эмоций (восторженных или негодующих, большой разницы нет). Замороченные люди верят рекламе, потому что больше нечему и некому верить.

Фото: Алексей Меринов

Схлынуло, улетучилось очарование литературой, когда жгучее или увещевательное слово писателя-оракула производило бурление в умах, а то и в общественных отношениях. Пришла пора освобождения от бесконечных призывов, морализаторства, одергивания. Хватит! Все сами себе кумиры и авторитеты. «Без подсказчиков обойдемся!» Каждый кто во что горазд избывает потребы дня. Герцен назвал мемуары: «Былое и думы». Думы — в прошлом, они — анахронизм, они — быльё. Сиротливо толпятся на книжных полках и в виртуальных хранилищах премудрости веков.

Какое тысячелетье на дворе?

Фотографии фиксируют метаморфозы вдохновенного лица Бориса Пастернака в разные периоды жизни: от юношеской одухотворенности и горящего взора (не исключая трагических оттенков на похоронах Маяковского) — до усталой болезненной измученности, естественной после перенесенных унижений и торжества поэта над громадой бездушного государства, над империей подавляющих хрущевых, шелепиных, маленковых, семичастных…

Казалось, триумф непреходящ: вырваться из советской усредниловки и встать вровень с великим Буниным и выдающимся Пиранделло (пусть прислужником Муссолини, но виртуозным литератором) — громадное завоевание. Миновали десятилетия (а не столетия), девальвированная Нобелевка дается сегодня кому попало и за что попало, ею торгуют внутриевропейски и на вынос, аналоги лаявших из подворотен на подвижника мосек по-прежнему не стыдятся своего шариковского амплуа, отзываются о пророках в ироническом контексте, сам опальный лауреат сделался едва ли не большим изгоем, чем когда был проклят соотечественниками с высоких трибун и закончил дни в переделкинском уединении: его творения отринуты по равнодушию и за ненадобностью… Очевидны тщета и пирровость титанических усилий?

Миг увенчанности миновал, дальше — тишина?

Однако для современников Пастернака, обитателей постсталинской эпохи, отвага одиночки, схватившегося с уродливым Голиафом и повергшего неуклюжего колосса, была исполнена мессианского значения. Образовалась брешь в сплошняково-монолитной беспросветности.

Всё — единственное

Почему-то нужно было, чтобы в начале осмысленного бытия явилась Книга, вместившая все необходимые для успешного преодоления жизненного пути основы: притчи любви, мудрости, предательства, счастья, отваги, боли, страха… Позднейшие наслоения — многие литературные сюжеты, вплоть до наисовременнейших, — присутствуют в Библии; писатели заимствуют и варьируют их — суть версии и трактовки, попытки толкования той Главной Книги, порой неуклюжие, а то и направляющие по неправильной дороге, но расшифровка каждого слова и каждой подробности неизменно ведет к первоисточнику.

Всё на планете предусмотрено в единственном экземпляре: и люди (ни один человек не является точной копией другого), и яблоки (опять-таки каждое — единственно в своем роде), и политические перипетии… Воспринимаясь одинаковыми, они тем не менее индивидуально разнятся и в итоге принципиально не совпадают. Стержень, свайные конструкции, пронизывающие и скрепляющие бытие, едины для времен и поколений. И схематичность налицо! Повторы кочуют из века в век, из книги в книгу, ибо произросли на едином поле и построены на базовом фундаменте. Шанс непременно отклониться от заданной кальки и избежать унифицированной участи, однако, постоянно предусмотрен и не оставляет другого варианта, кроме оригинальности.

Итог и ключ

Большинство произведений (а что касается коротких рассказов — стопроцентно) пишется ради заключительной фразы. Она — вот именно ключ и мораль (и, как басенный жанр, подводит итог предшествующему тексту), содержит авторскую и философскую позицию и оценку вышесказанного — дарит неожиданную перспективу вроде бы окончательному выводу.

Симбиоз Дениса Давыдова и подпоручика Дуба

Роман Льва Толстого «Война и мир» пронизан редкостным духом патриотизма. А роман Ярослава Гашека о бравом солдате Швейке, напротив, полон скепсиса и иронии в отношении дутых подвигов и мнимого героизма (что объяснимо: чехам пришлось участвовать в заваренной Австро-Венгрией Первой мировой бойне принудительно, они были посторонние в этой буче и ничего не выигрывали; правда, в результате все же обогатились золотом Колчака, а мировая литература обрела ярчайшее произведение Ярослава Гашека). Если взглянуть его веселыми глазами на события, воссозданные Львом Толстым в его эпопее, может получиться любопытный симбиоз.

Знаменитый дуб, которым любовался князь Андрей, превратится в насмешливо воспетое Гашеком дерево, в его кроне примостился бы, пережидая наступление французских орд, Платон Каратаев. Схоронившись в развилке прочных ветвей, он бы неспешно философствовал, а завидев партизанский отряд Дениса Давыдова, спустился бы, ослабевший от голода, и пропел бы духоподъемный гимн во славу отечественных мортир. Подпоручик Дуб клеймил бы его за дезертирство. А семейство Ростовых, уступившее свой особняк госпиталю тяжелораненых, с ужасом наблюдало бы, как обращаются с пациентами лишенные каких-либо гуманных качеств коновалы: отбирают гостинцы, собранные сердобольными жертвователями, и выпихивают инвалидов на поля сражений. Курагин с оторванной ногой не захотел бы возвращаться на фронт, но его, против желания, принудили бы стать энтузиастом-реваншистом будущего Аустерлица и очередного Бородина.

Пьер Безухов обжирался бы, как вечно голодный Балоун, и рассуждал бы о том, что экипаж безлошадной тяги по инерции не проедет двух метров, объяснял бы ворвавшимся в Москву французам: мостовая — часть улицы, по которой снуют экипажи, а тротуар — по нему бродят пешеходы. Пьер Безухов, путешествуя, возил бы с собой пропитый капелланом (полковым священником) иконостас. Дядюшка Наташи под балалаечные переборы провоцировал бы собравшихся за столом гостей на дерзкие откровения о государе-императоре — с тем чтобы настрочить на вольнодумцев донос. Портрет царя был бы густо засижен мухами. Кутузов не может попасть в клозет, где засел его адъютант.

Вот какой взгляд, оказывается, возможен при ироничном подходе к пропаганде оружейных веяний.

Черная метка

А вообразите, сколь уморительная комедия положений возникла бы, передай сотрудничающие со спецслужбами пираты из «Острова сокровищ» черную метку своему бывшему коллеге, обитающему в маленьком городке с живописным старинным собором! С медвежьей грацией они сбрызнули бы дверь обиталища Билли Бонса французским парфюмом…

Маленький герой произведения обхохотался бы, наблюдая за их стараниями. Драматически захватывающей коллизии, изображенной Стивенсоном, не получилось бы. Он ведь создавал не пародию и не фарс, время передразнивания еще не воцарилось.

Вообразите агента ее величества английской королевы, который проваливает задание за заданием и при этом гордо выпячивает грудь и похваляется успехами, а себя именует суперменом. Эпос о нем должен носить не выспренне-пафосные сериальные заглавия («Живем только дважды» и «Никогда не говори «никогда» обретают в контексте постоянных обломов двусмысленно-комическое звучание), а более нейтральные и непритязательные поименования.

Подлинное остается

Завораживает магия «Двух капитанов» Вениамина Каверина. Мальчик заучивает неведомо кому адресованные, потерянные почтальоном письма и овладевает важной, призванной впоследствии сыграть в его жизни огромную роль тайной.

Но еще один поворот, еще кульбит делает писатель: человек, знающий правду, не располагает доказательством, что имеющаяся у него информация — истина, ибо писем уже нет, осталась только выученная копия истины, которой кто-то верит, а кто-то нет.

Символично: верят в нее именно те, кто жизненно необходим выучившему строки наизусть мальчику. В многослойном этом сюжете — и отсвет бредбериевского «451 по Фаренгейту», когда уничтожаемые книги заучиваются хранителями исчезающей культуры наизусть, и стойкость Надежды Мандельштам, в памяти своей сберегшей стихи отправленного в небытие мужа, и неистребимость передаваемых из уст в уста первыми гонимыми христианами библейских посланий…

Миражи отсеиваются. Подлинность остается.

Источник: mk.ru

Похожие записи